BestBooks.RU - электронная библиотека |
Любовные романы и рассказы
Сделать стартовым | Добавить закладку |
В нашей онлайн библиотеке вы можете найти не только интересные рассказы, популярные книги и любовные романы, но и полезную и необходимую информацию из других областей культуры и искусства: 1 . Надеемся наши рекомендации были Вам полезны. Об отзывах пожалуйста пишите на нашем литературном форуме.
Сергей Лопатин |
Эсфирь
Главная : Любовные романы и рассказы : Страницы: 1 2 3 4 5 6
Дверь должна была раскрыться и Ридо должен был всех звать на кровать другой комнаты, где должен присутствовать обезьяноподобный охранник. Всё должно. Есть только совсем незначительное количество людей, для которых ничего не значит это слово “должно”. Есть только несколько часов во всей жизни, в которые это слово не имеет силы. Пять, семь или семь с половиной – никто не считал. У меня этих часов было много. Каждую ночь я безразлично это “должно”. Это слово создано теми, кто не смыслит себя без правил, кто живёт так, как нужно, так, как живут другие. И без этого нельзя. Вот и ещё одно слово, ненавидимое мной, переступаемое мной. Людей, для которых оно – нерушимо обязательно к исполнению – большинство и поэтому Ридо обязательно откроет дверь.
Конечно, она открылась. Конечно, он велел всем отправляться к кровати. Аннах, разумеется, оставалась в комнате, ещё не ожившая после ударов их ног. Всё не было таким, как вчера. Мы уже повиновались. Мы – Эсфирь и я. Аполлос, Метте и Техаамана жаждали уже близости тел, их жара, их наслаждения. Для них это было наслаждением. У них, никогда не сумеющих убрать условности из своей жизни, их внезапное исчезновение открыло всё то, что было в их организмах. Говорю “организмах” только потому, что ничего кроме организмов они не имели. А всего два дня назад и я тоже не имел ничего, кроме организма, влекомого к другому организму.
Это было неловко. Неловко ощущать, что Эсфирь сейчас думала о том же, о чём и я. О необратимости. Мы знали, что сейчас кто-то из нас пойдёт на кровать-эшафот, что эта любовная казнь не станет искуплением и избавлением от мук неловкости, мук невинности и вечного её лишения. Мы знали, что эта казнь не будет последней. Первой пошла Эсфирь, так захотел Ридо, так захотела его камера. Для Эсфирь всё началось с Аполлосом в то утро, он механически исполнил роль своего тела и ушёл с кровати, подчиняясь Ридо, который ещё фотографировал одинокую и безлицую Эсфирь на измятой постели. Он велел ей ложиться на спину, он велел ей принимать различные позы, он заставлял её поддерживать её груди руками, он заставлял то же самое проделывать с ягодицами, он заставлял её. Потом он велел подойти мне к ней. Он заставил нас совершить грех. Я подошёл к Эсфирь: “Прости меня”. Это звучало так же, как аминь, так же, как последние слова умирающего и умершего. Я не мог смотреть ей в лицо во время этого сеанса принуждения. Ридо швырнул на кровать и Метте, приказав той примкнуть к нам. Я не буду дальше выбивать резцом памяти подробности сцены совокупления. Это, по крайней мере, не этично. Это не важно.
Потом Ридо фотографировал нас просто лежащими рядом. Потом во время французской любви. До сих пор, после трёх с половиной десятков лет, я вздрагиваю от воспоминания об этом, мне становиться точно так же неловко, как было тогда. Точно так же. Эти фотографии были последними на то утро, из тех, что были сделаны в комнате с ненавидимой кроватью. Ридо велел перейти девочкам в другую комнату, а мне и Аполлосу разрешил идти. Он ушёл, а я пошёл вместе с Эсфирь, быть рядом с ней, хотя какой толк был от моего присутствия.
Комнату, в которой мы находились теперь, завесил кто-то красным атласом. Выглядело весьма пошло, но Ридо включил свои лампы, наделал складок в атласе, спускающемся с потолка на пол, и комната превратилась из пошлой в невыразительную. Она стала обычным переливающимся фоном для обнажённости Метте, Техааманы и Эсфирь, которые вдвоём, втроём и поодиночке становились в разные позы и “показывали свои прелести”, как похабно говорил Ридо. Всё это со стороны, кроме меня, наблюдал и нечеловеческго вида охранник, видимо, редкая мразь. Он едко ухмылялся, и я ненавидел его за всё, за эти ухмылки, за маленькие, бездумные глаза, за отсутствие любых эмоций. Его ненавидящие взгляды, его презрительные ухмылки, самое ненавидимое – когда мразь презирает.
Я часто тогда представлял себе тех людей, которые покупали у Ридо пачки наших фотографий, мне было чрезвычайно трудно вообразить их, представить себе их лица, глаза их, смотрящие на изображения меня, Эсфирь, Метте, Техааманы. Иногда мне представлялись скользяще выбритые старики, с выразительным лицом, с полноцветными ещё карими глазами, жаждущие жизни и плоти, испытывающее такую тягу к наслаждению каждым из наслаждений, что годы не способны остановить. Иногда я выстраивал в своём (а тогда только воображение было у меня – даже тело принадлежало другим) воображении узколобых, широкоскулых, угрожающе дёшево выделывающих из себя героев-любовников, подонков, которые потно смеялись над ними, над нашими фотографиями, надо мной и Эсфирь, желая её, в остатках своих жалких фантазий видящие себя с ней, насилующие её. Иногда же в сети моего моделирующего людей аппарата попадалось что-то на вроде эстета в шёлковом халате, с пошленькой сигарой, нежно держащего в ухоженных аккуратных и манерных руках фотографию девочек, такие предпочитали запретную красоту одинокого юного тела, без всяких там его опошлений половыми актами. Я всё думал, каким же из них может быть тот, кто обладает нашими фотографиями. Потом я убежусь, что был прав во всём, убежусь самым горьким образом.
Съёмки в атласной комнате были быстрыми. Похоже, Ридо не был настоящим фотографом. Самих фотографий я никогда не видел, чтобы по готовому результату оценивать его качества как фотографа, на все его обращения с камерой, светильниками и прочими сопутствующими этому вещами походили на действия абсолютно постороннего человека: никаких дублей, он всё делал мгновенно, было видно, что для него важна не форма, не содержание, а факт фиксации совокупления между мальчиком и девочкой, он суетился, он нервничал поначалу, потом, конечно, привык. Ридо дотошно фотографировал нас со всех точек, размещая камеру во всех осматривающих нас местах, получая таким образом, как думал он, уникальные снимки, почти одинаковые братья которых производились сотнями и тысячами таких же, как он.
Съёмки занимали не больше часа, может быть. Эсфирь, оставшаяся на плёнках в то утро полностью, во всех видах, подошла ко мне после окончания и оба наших извиняющихся взгляда встретились в обязательности. Мы молча ушли в комнату, в которой были запертыми большую часть суток. Всё молча. Всё, как вчера. Аннах, правда, уже не стонала. Она тихо сидела у стены. Ничего не выдавало вчерашнего, кроме разбитого уголка нижней губы. Одежда скрывала избитое тело. И, наверное, ей было больно не от боли. Кажется. Ей было больно от смеха Аполлоса, Техааманы и Метте, которые весело забывали о ней. Мы с Эсфирь подошли к ней. Мы сели рядом. Я помню всё отчетливо. Эсфирь поправила пальчиками упавшие на лоб волосы Аннах. Она была такой сострадательной. Я был таким другим. Аннах уже не была забытой. Было забыто другое. Мною и Эсфирь было забыто то, что было утром, что обоим нам приходилось делать. Всем троим нам было хорошо, хотя, конечно, для Аннах это – относительно.
Я ни разу ещё не сказал должным образом о значительной перемене во мне, которая, возможно, созревала медленно, но обнаружила себя настолько быстро, что это принесло мне боль. Я говорю о том, что моя идеализация всего, всех, моё необыкновенно доверчивое и необращённое к действительности внимание оказалось выплавленным заново. До того, как я попал в рабство продажи теней, как писал один мистификатор своей биографии, я был мучим только одной мыслью, только одной жаждой – жаждой тела, юного, невинного, прекрасного тела, и как только я оказался при возможности его получения в своё регулярное (это было больше моих желаний) распоряжение, прежнее вожделение моё не вызывало во мне ничего, кроме презрения к нему и к себе. Внезапно, совсем внезапно, я оказался другим – не терпящим тела, равнодушным к его плотским желаниям, равнодушным к тому, к чему моя ещё недавняя реакция была резко противоположной. Прежде всего, для меня было очень трудным сопоставлять меня прошедшего и меня настоящего, ведь внутренне я никак не ощущал изменения, и указывали на него только факты, факты расхождения желаний. Я думал об удивительности, ведь ещё недавно я желал этого, а теперь это ненавижу.
Единственной причиной такого изменения я вижу, без сомнения, грубость, низменность Ридо, охранника, тех, кто покупал эти чёртовы фотографии, всю эту мразь, живущую только для ублажения собственной плоти. Любовь по принуждению стала причиной разрыва в развитии диких моих похотей. Ну да ладно.
Опять остаток большого дня мы провели в беспечности. Двойная беспечность, беспечность, приносящая вдвоем больше удовольствия – беспечность по принуждению, в отличие от принудительной любви, которая удовольствия совсем не приносит, а наоборот, бросает в нас огненные муки невозможности взглядов, вины, обречённости. Это особая беспечность, когда обстоятельства подыгрывают тебе, когда попадаешь в задержку времени, когда попадаешь в рабство обстоятельств, когда получаешь свободу от того, что не в силах на эти обстоятельства повлиять. Так и мы. Мы с изгибах наших тел молчали, уверенные, что сегодня нас никто не может потревожить, что мы оставлены в собственное распоряжение, и эта уверенность была более непокалебимой, чем что-либо другое.
Я до сих пор не знаю, почему так быстро мы оказались в этом состоянии, когда уже совершенно не важны никакие подробности, когда не важно тело другого, когда не важно, какое оно и что делает оно с тобой, важно то, что оно рядом с тобой, а всё остальное – тлен. В этом свобода, когда я делал всё то, что я хотел, а Эсфирь – то, что хотела она. Это всепринятие. Это наслаждение, наслаждение неторопливостью, ленью, негой, растяжением наслаждения. Наслаждение неторопливостью секунд, их присутствием. Наслаждение тем, что можешь позволить себе наслаждаться на протяжении многих неучтённых никем часов. И удовольствие продолжалось до следующего утра, на то момент. А утром наступало самое ужасное, что мог вынести наш мир, созданный моими и её стараниями. Я уже говорил, что не мог смотреть в её глаза, я чувствовал себя отвратительным, низким, винил себя за то, что когда то хотел её тела. Мне было не по себе, мне было так стыдно перед ней, как не было больше никогда. Но после двух или трёх часов грязи и абсолютного презрения себя наступали часы другого, изнеженного и терпеливого переплетения тел, в котором от плотского совсем ничего не было. Вспоминаю, что в первые несколько дней мы, в конце концов, научились как-то забывать об ежеутренних сценах, и в забытии мы научились жить.
На третий день нам было разрешено выходить из той комнаты, в которой нас держали. Мы были похожи на зверей, которым наконец-то открыли двери клетки. Мы сначала не решались выходить, проверяя временем возможность выйти, а потом медленно кто-то вышел к пустым комнатам, ещё утром бывших вместилищем вялого разврата. Двухдневное отсутствие самой незначительной свободы передвижения превратило внезапную и очень относительную свободу в очень впечатляющее событие. Мы могли ходить по этому дому. Все комнаты были открыты, кроме двух, той, где Ридо проявлял проклятые плёнки и ещё одной, я к которой никогда не был, но о которой рассказала мне потом Эсфирь. Ридо несколько раз в неделю приезжал к нам с утра, привозя еду. Охранник приезжал вместе с Ридо – мы всё равно не смогли бы убежать никуда, а Ридо, как я полагаю, просто боялся шестерых ненавидящих его детей, и охранник нужен был ему для спокойствия. Всё время, что мы находились в этом вырванном доме, мы были в неведении. Мы не знали, где мы находимся, не знали кто такой Ридо, не знали, когда нас отпустят и отпустят ли вообще, не знали, что творится за пределами этого дома, не знали ничего. Я мог лишь догадываться, что дом нашего заточения находился довольно далеко от ближайшего города. Это я вывел из того, что однажды Ридо забыл что привезти и ему пришлось вернуться назад, он потратил на это много времени, хотя, возможно, я могу и ошибаться. Но всё же кажется, Ридо жил в каком-то крупном городе, оттуда он привозил нам еду. Я не могу упрекнуть Ридо в смысле еды, нам он привозил еду не хуже той, что ел сам. Иногда он привозил нам какую-то одежду, а однажды привёз дорогую шубу, в которой по очереди фотографировал девочек. Они надели её прямо на голое тело и позировали перед Ридо и его камерой. Шубу он увёз в тот же день.
Нам открыли дверь и после преодоления некоторой неловкости, оправданного сомнения и недоверия мы вскоре расхаживали по этому небольшому дому, осматривая несколько его комнат, надеясь хоть в этом найти развлечение. К ночи нами было осмотрено всё, что там вообще было. В тех комнатах, в которых фотографировали нас, все вещи были разбросаны по полу: тряпки, несколько журналов, что-то фотографическое. У одной стены, переглядывающейся с кроватью, были поставлены четыре ящика – абсолютно безынтересные вещи в обычных условиях, но интересные крайне для нас, скучающих и подавленных.
На следующий день никаких сеансов любви перед объективом не было, мы были предоставлены самим себе. Кто-то внимательно читал всякую чушь в журналах, кажущуюся любопытной за неимением другой, потом передавал этот журнал другим. Только Эсфирь и я не читали этих журналов, она была подавлена упавшим рабством, а я был подавлен ей. Всё это можно было назвать домом подавленного, подавленность станет привычной мне, но от этой привычности её не станет меньше.
Кроме журналов было принесена и большая атласная тряпка, которой было завешено окно. Оно было испугано решёткой, и в нём не было ничего, что могло бы остановить на себе взгляд, наоборот, за окном нашей комнаты серели обычные провинциальные поля, растянутые на неопределённость, поэтому атлас на окне выглядел куда лучше, чем мешковина полей. Эсфирь оторвала узкую полоску от этой гладкой противно красной тряпки и вплела себе в волосы. Эта полоска, конечно, уже не в том состоянии, что была раньше, сейчас находиться у меня, я держу сейчас её в пальцах, привычно натирая ими её складки. Смотря на её, я всегда думаю о том, как давно это было, как давно она была оторвана от того куска, вспоминаю, что прошло больше тридцати лет, а она ещё у меня на пальцах. Пальцами я чувствую вечность, она гладкая, она узкая, она красная, а главное – вечность оторвана. Оторвана от прошлого, от будущего, от всех остальных временных измерений, от всех измерений вообще.
Я подавлен сейчас этой полоской старого атласа, помнящего её, подавлен почти так же, как был подавлен тогда. Тот дом можно было бы назвать домом подавленных. Тогда я почти всегда ощущал себя подавленным, это чувство стало привычным для меня, но не настолько, чтобы из-за привычности я смог потерять его остроту. Я был подавлен тем, что меня и Аполлоса заставляли любить Эсфирь, Метте, Техааману, Аннах, я был подавлен тем, что Эсфирь любили другие, я был подавлен тем, что все наблюдали за моими стыдными телодвижениями перед объективом камеры Ридо.
Ещё я был подавлен тем, что Аполлос любил Эсфирь. Мы что-то значили друг для друга, и я не знал, что мне делать в таких случаях, тогда, когда её Ридо заставлял совокупляться с Аполлосом, я не знал, оставаться ли мне и смотреть на это, быть рядом с Эсфирь в трудные для неё минуты или уйти и не смотреть на неё, чтобы своим присутствием не смущать и не стыдить её. Я спросил об этом у Эсфирь. Она ответила, что я могу делать так, как считаю нужным, но ей было бы лучше, если бы я не видел её совокупляющих мук. Я сделал так, как желала она – никогда больше я не видел её постельных сцен с Аполлосом, если имел возможность не видеть этого.
Обсудить книгу на форуме
Главная :
Любовные романы и рассказы :
Страницы: 1 2 3 4 5 6
Сергей Лопатин: mail@lopatin.org http://www.lopatin.org |
|
Как добавить книгу в библиотеку | 2000-2023 BestBooks.RU | Контакты |